Старуха

Даниил Хармс



” … и между нами происходит следующий разговор.”
К. Гамсун

На дворе стоит старуха и держит в руках стенные часы. Я прохожу мимо старухи, останавливаюсь и спрашиваю ее:
– Который час?
– Посмотрите, – говорит старуха. Я смотрю и вижу, что на часах нету стрелок.
– Тут нет стрелок, – говорю я.
Старуха смотрит на циферблат и говорит мне:
– Сейчас без четверти три.
– Ах, так. Большое спасибо, – говорю я и ухожу.
Старуха кричит мне что-то вслед, но я иду не оглядываясь. Я выхожу на улицу и иду по солнечной стороне. Весеннее солнце очень приятно. Я иду пешком, щурю глаза и курю трубку. На углу Садовой мне попадается навстречу Сакердон Михайлович. Мы здороваемся, останавливаемся и долго разговариваем. Мне надоедает стоять на улице, и я приглашаю Сакердона Михайловича в подвальчик. Мы пьем водку, закусываем крутым яйцом с килькой, потом прощаемся, и я иду дальше один.
Тут я вдруг вспоминаю, что забыл дома выключить электрическую печку. Мне очень досадно. Я поворачиваюсь и иду домой. Так хорошо начался день, и вот уже первая неудача. Мне не следовало выходить на улицу.
Я прихожу домой, снимаю куртку, вынимаю из жилетного кармана часы и вешаю их на гвоздик; потом запираю дверь на ключ и ложусь на кушетку. Буду лежать и постараюсь заснуть.
С улицы слышен противный крик мальчишек. Я лежу и выдумываю им казни. Больше всего мне нравится напустить на них столбняк, чтобы они вдруг перестали двигаться. Родители растаскивают их по домам. Они лежат в своих кроватках и не могут даже есть, потому что у них не открываются рты. Их питают искусственно. Через неделю столбняк проходит, но дети так слабы, что еще целый месяц должны пролежать в постелях. Потом они начинают постепенно выздоравливать, но я напускаю на них второй столбняк, и они все околевают.
Я лежу на кушетке с открытыми глазами и не могу заснуть. Мне вспоминается старуха с часами, которую я видел сегодня во дворе, и мне делается приятно, что на ее часах не было стрелок. А вот на днях я видел в комиссионном магазине отвратительные кухонные часы, и стрелки у которых были сделаны в виде ножа и вилки.
Боже мой! Ведь я еще не выключил электрической печки! Я вскакиваю и выключаю ее, потом опять ложусь на кушетку и стараюсь заснуть. Я закрываю глаза. Мне не хочется спать. В окно светит весеннее солнце, прямо на меня. Мне становится жарко. Я встаю и сажусь в кресло у окна.
Теперь мне хочется спать, но я спать не буду. Я возьму бумагу и перо и буду писать. Я чувствую в себе страшную силу. Я все обдумал еще вчера. Это будет рассказ о чудотворце, который живет в наше время и не творит чудес. Он знает, что он чудотворец и может сотворить любое чудо, но он этого не делает. Его выселяют из квартиры, он знает, что стоит ему только махнуть пальцем, и квартира останется за ним, но он не делает этого, он покорно съезжает с квартиры и живет за городом в сарае. Он может этот сарай превратить в прекрасный кирпичный дом, но он не делает этого, он продолжает жить в сарае и, в конце концов, умирает, не сделав за свою жизнь ни одного чуда.
Я сижу и от радости потираю руки. Сакердон Михайлович лопнет от зависти. Он думает, что я уже не способен написать гениальную вещь. Скорее, скорее за работу! Долой всякий сон и лень! Я буду писать восемнадцать часов подряд!
От нетерпения я весь дрожу. Я не могу сообразить, что мне делать: мне нужно было взять перо и бумагу, а я хватал разные предметы, совсем не те, которые мне были нужны. Я бегал по комнате: от окна к столу, от стола к печке, от печки опять к столу, потом к дивану и опять к окну. Я задыхался от пламени, которое пылало в моей груди. Сейчас только пять часов. Впереди весь день, и вечер, и вся ночь.
Я стою посредине комнаты. О чем же я думаю? Ведь уже двадцать минут шестого. Надо писать. Я придвигаю к окну столик и сажусь на него. Передо мной клетчатая бумага, в руке перо.
Мое сердце еще слишком бьется, и рука дрожит. Я жду, чтобы немножко успокоиться. Я кладу перо и набиваю трубку.
Солнце светит мне прямо в глаза. Я зажмуриваюсь и трубку закуриваю.
Вот мимо окна пролетает ворона. Я смотрю из окна на улицу и вижу, как по панели идет человек на механической ноге. Он громко стучит своей ногой и палкой.
– Так, – говорю я сам себе, продолжая смотреть в окно.
Солнце прячется за трубу противостоящего дома. Тень от трубы бежит по крыше, перелетает улицу и ложится мне на лицо. Надо воспользоваться этой тенью и написать несколько слов о чудотворце. Я хватаю перо и пишу:
“Чудотворец был высокого роста.”
Больше я ничего написать не могу. Я сижу до тех пор, пока не начинаю чувствовать голод. Тогда я встаю и иду к шкапику, где хранится у меня провизия. Я шарю там, но ничего не нахожу. Кусок сахара и больше ничего.
В дверь кто-то стучит.
– Кто там?
Мне никто не отвечает. Я открываю дверь и вижу перед собой старуху, которая утром стояла во дворе с часами. Я очень удивлен и ничего не могу сказать.
– Вот я пришла, – говорит старуха и входит в мою комнату.
Я стою у двери и не знаю, что мне делать: выгнать старуху или наоборот, предложить ей сесть? Но старуха сама идет к моему креслу возле окна и садится в него.
– Закрой дверь и запри ее на ключ, – говорит мне старуха.
Я закрываю и запираю дверь.
– Встань на колени, – говорит старуха.
И я становлюсь на колени. Но тут я начинаю понимать всю нелепость своего положения. Зачем я стою на коленях перед какой-то старухой? Да и почему эта старуха находится в моей комнате и сидит в моем любимом кресле? Почему я не выгнал эту старуху?
– Послушайте-ка, – говорю я, – какое право имеете вы распоряжаться в моей комнате, да еще командовать мной? Я вовсе не хочу стоять на коленях.
– И не надо, – говорит старуха, – теперь ты должен лечь на живот и уткнуться лицом в пол.
Я тотчас исполнил приказание.
Я вижу перед собой правильно очерченные квадраты. Боль в плече и правом бедре заставляет меня изменить положение. Я лежал ничком, теперь я с большим трудом поднимаюсь на колени. Все члены мои затекли и плохо сгибаются. Я оглядываюсь и вижу себя в своей комнате, стоящего на коленях посреди пола. Сознание и память медленно возвращаются ко мне. Я еще раз оглядываю комнату и вижу,что на кресле у окна будто сидит кто-то. В комнате не очень светло, потому что сейчас, должно быть белая ночь. Я пристально оглядываюсь. Господи! Неужели эта старуха все еще сидит в моем кресле? Я вытягиваю шею и смотрю. Да, конечно, это сидит старуха и голову опустила на грудь. Должно быть она уснула.
Я поднимаюсь и прихрамывая подхожу к ней. Голова старухи опущена на грудь, руки висят по бокам кресла. Мне хочется схватить эту старуху и вытолкать ее за дверь.
– Послушайте, – говорю я, – вы находитесь в моей комнате. Мне надо работать. Я прошу вас уйти.
Старуха не движется. Я нагибаюсь и заглядываю старухе в лицо. Рот у нее приоткрыт и изо рта торчит соскочившая вставная челюсть. И вдруг мне делается все ясно: старуха умерла.
Меня охватывает странное чувство досады. Зачем она умерла в моей комнате? Я терпеть не могу покойников. А теперь возись с этой падалью, иди разговаривай с дворником и управдомом, объясняй им, почему эта старуха оказалась у меня.
Я с ненавистью посмотрел на старуху. А может быть, она и не умерла? Я щупаю ее лоб. Лоб холодный. Рука тоже. Ну что мне делать?
Я закуриваю трубку и сажусь на кушетку. Безумная злость поднимается во мне.
– Вот сволочь! – говорю я вслух.
Мертвая старуха как мешок сидит в моем кресле. Зубы торчат у нее изо рта. Она похожа на мертвую лошадь.
– Противная картина,- говорю я, но закрыть старуху газетой не могу, потому что мало ли что может случиться под газетой.
За стеной слышно движение; это встает мой сосед паровозный машинист. Еще того не хватало, чтобы он пронюхал, что у меня в комнате сидит мертвая старуха! Я прислушиваюсь к шагам соседа. Чего он медлит? Уже половина шестого! Ему давно пора уходить. Боже мой! Он собирается пить чай! Я слышу, как за стенкой шумит примус. Ах, поскорей ушел бы этот проклятый машинист!
Я забираюсь на кушетку с ногами и лежу. Проходит восемь минут, но чай у соседа еще не готов, и примус шумит. Я закрываю глаза и дремлю.
Мне снится, что сосед ушел, и я вместе с ним выхожу на лестницу и захлопываю за собой дверь с французским замком. Ключа у меня нет, и я не могу попасть обратно в квартиру. Надо звонить и будить остальных жильцов, а это уж совсем плохо. Я стою на площадке лестницы и думаю, что мне делать и вдруг вижу, что у меня нет рук. Я наклоняю голову, чтобы лучше рассмотреть, есть ли у меня руки, и вижу, что с одной стороны у меня вместо руки торчит столовый ножик, а с другой стороны – вилка.
Вот,- говорю я Сакердону Михайловичу, который сидит почему-то тут же, на складном стуле. – Вот видите, – говорю я ему, – какие у меня руки?
А Сакердон Михайлович сидит молча, и я вижу, что это не настоящий Сакердон Михайлович, а глиняный.
Тут я просыпаюсь и сразу же понимаю, что лежу у себя в комнате на кушетке, а у окна, в кресле, сидит мертвая старуха.
Я быстро поворачиваю к ней голову. Старухи в кресле нет. Я смотрю на пустое кресло, и дикая радость наполняет меня. Значит, это все был сон? Но только где же он начался? Входила ли старуха вчера в мою комнату? Может быть это тоже был сон? Я вернулся вчера домой, потому, что забыл выключить электрическую печку. Но может быть, и это был сон? Во всяком случае, как хорошо, что у меня в комнате нет мертвой старухи, и значит, не надо идти к управдому и возиться с покойником!
Однако, сколько же времени я спал? Я посмотрел на часы: половина десятого, должно быть утра.
Господи! Чего только не приснится во сне!
Я опустил ноги с кушетки, собираясь встать, и вдруг увидел мертвую старуху, лежащую на полу за столом, возле кресла. Она лежала лицом вверх, и вставная челюсть, выскочив изо рта, впилась одним зубом старухе в ноздрю. Руки подвернулись под туловище, и их не было видно, а из-под задравшейся юбки торчали костлявые ноги в белых, грязных шерстяных чулках.
– Сволочь! – крикнул я и, подбежав к старухе, ударил ее сапогом по подбородку.
Вставная челюсть отлетела в угол. Я хотел ударить старуху еще раз, но побоялся, чтобы на теле не остались знаки, а то еще потом решат, что это я убил ее.
Я отошел от старухи, сел на кушетку и закурил трубку. Так прошло минут двадцать. Теперь мне стало ясно, что все равно дело передадут в уголовный розыск, и следственная бестолочь обвинит меня в убийстве. Положение выходит серьезное, а тут еще удар этот сапогом.
Я подошел опять к старухе, наклонился и стал рассматривать ее лицо. На подбородке было маленькое темное пятнышко. Нет, придраться нельзя. Мало ли что? Может быть, старуха еще при жизни стукнулась обо что-нибудь? Я немного успокаиваюсь и начинаю ходить по комнате, куря трубку и обдумывая свое положение.
Я хожу по комнате и начинаю чувствовать голод все сильнее и сильнее.
От голода я начинаю даже дрожать. Я еще раз шарю в шкапике, где хранится у меня провизия, но ничего не нахожу, кроме куска сахара.
Я вынимаю свой бумажник и считаю деньги. Одиннадцать рублей. Значит, я могу купить ветчинной колбасы и хлеб, и еще останется на табак.
Я поправляю сбившийся за ночь галстук, беру часы, надеваю куртку, выхожу в коридор, тщательно запираю дверь своей комнаты, кладу ключ себе в карман и выхожу на улицу. Надо раньше всего поесть, тогда мысли будут яснее, и тогда я предприму что-нибудь с этой падалью.
По дороге в магазин мне приходит в голову: не зайти ли мне к Сакердону Михайловичу, и не рассказать ли ему все, может быть вместе мы скорее придумаем, что делать. Но я тут же отклоняю эту мысль, потому что некоторые вещи надо делать одному, без свидетелей.
В магазине не было ветчинной колбасы, и я купил себе полкило сарделек. Табака тоже не было. Из магазина я пошел в булочную.
В булочной было много народу, и к кассе стояла длинная очередь. Я сразу нахмурился, но все-таки в очередь встал. Очередь подвигалась очень медленно, а потом и вовсе остановилась, потому что у кассы произошел какой-то скандал.
Я делал вид, что ничего не замечаю, и смотрел в спину молоденькой дамочки, которая стояла в очереди передо мной. Дамочка была, видно, очень любопытной: она вытягивала шейку то вправо, то влево и поминутно становилась на цыпочки, чтобы лучше разглядеть, что присходит у кассы. Наконец она повернулась ко мне и спросила:
– Вы не знаете, что там происходит?
– Простите, не знаю, – сказал я как можно суше.
Дамочка повертелась в разные стороны и, наконец, обратилась ко мне:
– Вы не могли бы пойти и выяснить, что там происходит?
– Простите, меня это нисколько не интересует, – сказал я еще суше.
– Как не интересует? – воскликнула дамочка, – Ведь вы же сами задерживаетесь из-за этого в очереди!
Я ничего не ответил и только слегка поклонился. Дамочка внимательно посмотрела на меня.
– Это конечно, не мужское дело стоять в очередях за хлебом, – сказала она. – Мне жалко вас, вам приходится тут стоять. Вы должно быть холостой?
– Да, холостой! – ответил я, несколько сбитый с толку, но по инерции продолжал отвечать довольно сухо и, при этом слегка кланяясь.
Дамочка еще раз осмотрела меня с ног до головы и вдруг, притронувшись пальцем к моему рукаву, сказала:
– Давайте я куплю, что вам нужно, а вы подождите меня на улице.
Я совершенно растерялся.
– Благодарю вас, – сказал я. – Это очень мило с вашей стороны, но, право, я мог бы и сам.
– Нет, нет, – сказала дамочка, – ступайте на улицу. Что вы собираетесь купить?
– Видите ли, – сказал я, – я собирался купить полкило черного хлеба, но только формового, того, который дешевле. Я его больше люблю.
– Ну, вот и хорошо, – сказала дамочка. – А теперь идите. Я куплю, а потом рассчитаемся.
И она даже слегка подтолкнула меня под локоть.
Я вышел из булочной и встал у самой двери. Весеннее солнце светит мне прямо в лицо. Я закуриваю трубку. Какая милая дамочка! Это теперь так редко. Я стою, жмурюсь от солнца, курю трубку и думаю о милой дамочке. Ведь у нее светлые карие глазки. Просто прелесть какая она хорошенькая!
– Вы курите трубку? – слышу я голос рядом с собой. Милая дамочка протягивает мне хлеб.
– О! Бесконечно вам благодарен, – говорю я, беря хлеб.
– А вы курите трубку! Это мне страшно нравится, – говорит милая дамочка.
И между нами происходит следующий разговор: Она: Вы, значит, сами ходите за хлебом? Я:
Не только за хлебом; я себе все сам покупаю. Она: А где же вы обедаете? Я:
Обыкновенно сам варю себе обед. А иногда ем в пивной. Она: Вы любите пиво? Я:
Нет, я больше люблю водку. Она: Я тоже люблю водку. Я:
Вы любите водку? Как это хорошо! Я хотел когда-нибудь с вами вместе выпить. Она: И я тоже хотела бы выпить с вами водки. Я:
Простите, можно вас спросить об одной вещи? Она: (Сильно покраснев.) Конечно, спрашивайте. Я:
Хорошо, я спрошу вас. Вы верите в бога? Она: (Удивленно.) В Бога? Да, конечно. Я:
А что вы скажете, если нам сейчас купить водку и пойти ко мне. Я живу тут рядом. Она: (Задорно.) Ну что ж, я согласна. Я:
Тогда идемте.
Мы заходим в магазин, и я покупаю поллитра водки. Больше у меня денег нет, какая-то только мелочь. Мы все время говорим о разных вещах, и вдруг я вспоминаю, что у меня в комнате, на полу лежит мертвая старуха. Я оглядываюсь на мою новую знакомую: она стоит у прилавка и рассматривает банки с вареньем. Я осторожно пробираюсь к двери и выхожу на улицу. Как раз, против магазина останавливается трамвай. Я вскакиваю в трамвай, даже не посмотрев на его номер. На Михайловской улице я вылезаю и иду к Сакердону Михайловичу. У меня в руках бутылка с водкой, сардельки и хлеб.
Сакердон Михайлович сам открыл мне двери. Он был в халате, накинутом на голое тело, в русских сапогах с отрезанными голенищами и в меховой с наушниками шапке, но наушники были подняты и завязаны на макушке бантом.
– Очень рад, – сказал Сакердон Михайлович, увидя меня.
– Я не оторвал вас от работы? – спросил я.
– Нет, нет, – сказал Сакердон Михайлович. – Я ничего не делал, а просто сидел на полу.
– Видите ли, – сказал я Сакердону Михайловичу. – Я к вам пришел с водкой и закуской. Если вы ничего не имеете против, давайте выпьем.
– Очень хорошо, – сказал Сакердон Михайлович. – Вы входите.
Мы прошли в его комнату. Я откупорил бутылку с водкой, а Сакердон Михайлович поставил на стол две рюмки и тарелку с вареным мясом.
– Тут у меня сардельки, – сказал я. – Так, как мы будем их есть: сырыми или будем варить?
– Мы их поставим варить, – сказал Сакердон Михайлович,- а пока они варятся, мы будем пить водку под вареное мясо. Оно из супа, превосходное вареное мясо!
Сакердон Михайлович поставил на керосинку кастрюльку, и мы сели пить водку.
– Водку пить полезно, – говорил Сакердон Михайлович, наполняя рюмки. – Мечников писал, что водка полезнее хлеба, а хлеб это только солома, которая гниет в наших желудках.
– Ваше здоровье! – сказал я, чокаясь с Сакердоном Михайловичем.
Мы выпили и закусили холодным мясом.
– Вкусно, – сказал Сакердон Михайлович. Но в это мгновение в комнате что-то резко щелкнуло.
– Что это? – спросил я.
Мы сидели и прислушивались. Вдруг щелкнуло еще раз. Сакердон Михайлович вскочил со стула и, подбежав к окну, сорвал занавеску.
– Что вы делаете? – крикнул я.
Но Сакердон Михайлович, не отвечая мне, кинулся к керосинке, схватил занавеской кастрюльку и поставил ее на пол.
– Черт побери! – сказал Сакердон Михайлович. – Я забыл в кастрюльку налить воды, а кастрюлька эмалированная, и теперь эмаль отскочила.
– Все понятно, – сказал я, кивая головой.
Мы опять сели за стол.
– Черт с ними, – сказал Сакердон Михайлович. – мы будем есть сардельки сырыми.
– Страшно есть хочу, – сказал я.
– Кушайте, – сказал Сакердон Михайлович,- пододвигая мне сардельки.
– Ведь я в последний раз ел вчера с вами в подвальчике и с тех пор ничего не ел, – сказал я.
– Да, да, да, – сказал Сакердон Михайлович.
– Я все время писал, – сказал я.
– Черт побери! – утрированно вскричал Сакердон Михайлович, – Приятно видеть перед собой гения.
– Еще бы! – сказал я.
– Много, поди, наваляли? – спросил Сакердон Михайлович.
– Да, – сказал я, – исписал пропасть бумаги.
– За гения наших дней, – сказал Сакердон Михайлович, поднимая рюмку.
Мы выпили. Сакердон Михайлович ел вареное мясо, а я сардельки. Съев четыре сардельки, я закурил трубку и сказал:
– Вы знаете, я ведь к вам пришел, спасаясь от преследования.
– Кто же вас преследовал? – спросил Сакердон Михайлович.
– Дама, – сказал я. Но так как Сакердон Михайлович ничего меня не спросил, а только налил в рюмку водку, то я продолжал:
– Я с ней познакомился в булочной и сразу влюбился.
– Хороша? – спроаил Сакердон Михайлович.
– Да, – сказал я, – в моем вкусе.
Мы выпили, и я продолжал,
– Она согласилась идти ко мне пить водку. Мы зашли в магазин, но из магазина мне пришлось потихоньку удрать.
– Не хватило денег? – спросил Сакердон Михайлович.
– Нет, денег хватило в обрез, – сказал я, – но я вспомнил, что не могу пустить ее в свою комнату.
– Что же, у вас в комнате была другая дама? – спросил Сакер- дон Михайлович.
– Да, если хотите, у меня в комнате находится другая дама, – сказал я, улыбаясь. – Теперь я никого к себе в комнату не могу пустить.
– Женитесь. Будете приглашать меня к обеду, – сказал Сакердон Михайлович.
– Нет, – сказал я, фыркая от смеха. – На этой даме я не же- нюсь.
– Ну, тогда женитесь на той, которая из булочной, – сказал Сакердон Михайлович.
– Да что вы все хотите меня женить? – сказал я.
– А что же? – сказал Сакердон Михайлович, напоняя рюмки. – За ваши успехи!
Мы выпили. Видно,водка начала оказывать на нас свое действие. Сакердон Михайлович снял свою меховую с наушниками шапку и швырнул ее на кровать. Я встал и прошелся по комнате, ощущая уже некоторое головокружение.
– Как вы относитесь к покойникам? – спросил я Сакердона Михайловича.
– Совершенно отрицательно, – сказал Сакердон Михайлович. – Я их боюсь.
– Да, я тоже терпеть не могу покойников, – сказал я. – Подвернись мне покойник, и не будь он мне родственником, я бы, должно быть, пнул бы его ногой.
– Не надо лягать мертвецов, – сказал Сакердон Михайлович.
– А я бы пнул его сапогом прямо в морду,- сказал я, – Терпеть не могу покойников и детей.
– Да, дети гадость, – согласился Сакердон Михайлович.
– А что по-вашему хуже: покойники или дети? – спросил я.
– Дети, пожалуй, хуже, они чаще мешают нам. А покойники все-таки не врываются в нашу жизнь, – сказал Сакердон Михайлович.
– Врываются! – крикнул я и тотчас же замолчал.
Сакердон Михайлович внимательно посмотрел на меня.
– Хотите еще водки? – спросил он.
– Нет, – сказал я, но спохватившись, прибавил: – Нет, спасибо, я больше не хочу.
Я подошел и сел опять за стол. Некоторое время мы молчим.
– Я хочу вас спросить, – говорю я наконец, – Вы веруете в Бога?
У Сакердона Михайловича появляется на лбу поперечная морщина, и он говорит:
– Есть неприличные поступки. Неприлично спрашивать у человека пятьдесят рублей в долг, если вы видели, как он только что положил себе в карман двести. Его дело: дать вам деньги или отказать; и самый удобный и приятный способ отказа – это соврать, что денег нет. Вы же видели, что у того человека деньги есть и, тем самым, лишили его возможности вам просто и приятно отказать. Вы лишили его права выбора, а это свинство. Это неприличный и бестактный поступок. И спросить человека:”Веруете ли вы в Бога?” – тоже поступок бестактный и неприличный.
– Ну, – сказал я, – тут уж нет ничего общего.
– А я и не сравниваю, – Сказал Сакердон Михайлович.
– Ну, хорошо, – сказал я,- оставим это. Извините только меня, что я задал вам неприличный и бестактный вопрос.
– Пожалуйста, – сказал Сакердон Михайлович, – ведь я просто отказался отвечать вам.
– Я бы тоже не ответил, – сказал я, – да только по другой причине.
– По какой же? – вяло спросил Сакердон Михайлович.
– Видите ли, сказал я, – по-моему, нет верующих или неверующих. Есть только желающие верить и желающие не верить.
– Значит те, кто желают верить, уже заранее не верят ни во что? – Сказал Сакердон Михайлович. – А те, что желают не верить, уже во что-то верят?
– Может быть и так, – сказал я. – Не знаю.
– А верят или не верят во что? В Бога? – спросил Сакердон Михайлович.
– Нет, – сказал я, – в бессмертие.
– Тогда почему же вы спросили, верую ли я в Бога?
– Да просто потому,что спросить: “Верите ли вы в бессмертие?” звучит как-то глупо, – сказал я Сакердону Михайловичу и встал.
– Вы что, уходите? – спросил меня Сакердон Михайлович.
– Да, – сказал я, – мне пора.
– А что же водка? – сказал Сакердон Михайлович, – ведь и осталось-то всего по рюмке.
– Ну, давайте допьем, – сказал я.
Мы допили водку и закусили остатками вареного мяса.
– А теперь я должен идти, – сказал я.
– До свидания, – сказал Сакердон Михайлович, провожая меня через кухню на лестницу. – Спасибо за угощение.
– Спасибо вам, – сказал я, – до свидания. И я ушел.
Оставшись один, Сакердон Михайлович убрал со стола, закинул на шкап пустую водочную бутылку, надел опять на голову свою меховую с наушниками шапку и сел под окном на пол. Руки Сакердон Михайлович заложил за спину и их не было видно. А из-под задравшегося халата торчали голые костлявые ноги, обутые в русские сапоги с отрезанными голенищами.
Я шел по Невскому, погруженный в свои мысли. Мне надо сейчас же пойти к управдому и рассказать ему все. А, разделавшись со старухой, я буду целые дни стоять около булочной, пока не встречу ту милую дамочку. Ведь я остался ей должен за хлеб сорок восемь копеек. У меня есть прекрасный предлог ее разыскивать. Выпитая водка продолжала еще действовать, и, казалось, что все складывается очень хорошо и просто.
На Фонтанке я подошел к ларьку и на оставшуюся мелочь выпил большую кружку хлебного кваса. Квас был плохой и кислый, и я пошел дальше с мерзким вкусом во рту.
На углу Литейной какой-то пьяный, пошатнувшись, толкнул меня. Хорошо, что у меня нет револьвера: я убил бы его тут же на месте.
До самого дома я шел, должно быть, с искаженным от злости лицом. Во всяком случае, почти все встречные оборачивались на меня.
Я вошел в домовую контору. На столе сидела низкорослая, грязная, курносая, кривая и белобрысая девка и, глядясь в ручное зеркальце, мазала себе помадой губы.
– А где же управдом? – спросил я.
Девка молчала, продолжая мазать губы.
– Где управдом? – повторил я резким голосом.
– Завтра будет, не сегодня, – ответила грязная, курносая, кривая и белобрысая девка.
Я вышел на улицу. По противоположной стороне шел инвалид на механической ноге и громко стучал своей ногой и палкой. Шесть мальчишек бежало за инвалидом, передразнивая его походку.
Я завернул в свою парадную и стал подниматься по лестнице. На втором этаже я остановился; противная мысль пришла мне в голову ведь старуха должна начать разлагаться. Я не закрыл окно, а говорят, что при открытом окне покойники разлагаются быстрее. Вот ведь глупость какая! И этот чертов управдом будет только завтра! Я постоял в нерешительности несколько минут и стал подниматься дальше.
Около двери в свою квартиру я опять остановился. Может быть, пойти к булочной и ждать там ту милую дамочку? Я бы стал умолять ее пустить меня к себе на две или три ночи. Но тут я вспоминаю, что сегодня она уже купила хлеб и, значит, в булочную не придет. Да и вообще из этого ничего бы не вышло.
Я отпер дверь и вошел в коридор. В конце коридора горел свет, и Марья Васильевна, держа в руке какую-то тряпку, терла по ней другой тряпкой. Увидев меня, Марья Васильевна крикнула:
– Ваш шпрашивал какой-то штарик!
– Какой старик? – сказал я.
– Не жнаю, – ответила Марья Васильевна.
– Когда это было? – спросил я.
– Тоже не жнаю, – сказала Марья Васильевна.
– Вы разговаривали со стариком? – спросил я Марью Васильевну.
– Я, – отвечала Марья Васильевна.
– Так, как же вы не знаете, когда это было? – сказал я.
– Чиша два тому нажад, – сказала Марья Васильевна.
– А как этот старик выглядел? – спросил я.
– Тоже не жнаю, – сказала Марья Васильевна и ушла на кухню.
Я пошел к своей комнате. “Вдруг, – подумал я, – старуха исчезла. Я войду в комнату, а старухи-то и нет. Боже мой! Неужели чудес не бывает?!”
Я отпер дверь и начал ее медленно открывать. Может быть это только показалось, но мне в лицо пахнул приторный запах начинавшегося разложения. Я взглянул в приотворенную дверь и на мгновение застыл на месте. Старуха на четвереньках медленно ползла ко мне навстречу.
Я с криком захлопнул дверь, повернул ключ и отскочил к противоположной стенке.
В коридоре появилась Марья Васильевна.
– Вы меня жвали? – спросила она.
Меня так трясло, что я ничего не мог ответить и только отрицательно замотал головой. Марья Васильевна подошла ближе.
– Вы ш кем-то ражговаривали, – сказала она.
Я опять отрицательно замотал головой.
– Шумашедший, – сказала Марья Васильевна и опять ушла на кухню, несколько раз по дороге оглянувшись на меня.
– Так стоять нельзя. Так стоять нельзя, – повторил я мысленно. Эта фраза сама собой сложилась где-то внутри меня. Я твердил ее до тех пор, пока она не дошла до моего сознания.
– Да, так стоять нельзя, – сказал я себе, но продолжал стоять как парализованный. Случилось что-то ужасное, но предстояло сделать что-то, может быть, еще более ужасное, чем то, что уже произошло. Вихрь кружил мои мысли, и я только видел злобные глаза мертвой старухи, медленно ползущей ко мне на четвереньках.
Ворваться в комнату и раздробить этой старухе череп. Вот, что надо сделать! Я даже поискал глазами и остался доволен, увидя крокетный молоток, неизвестно для чего, уже в продолжении многих лет, стоящий в углу коридора. Схватить молоток, ворваться в комнату и трах!…
Озноб еще не прошел. Я стоял с поднятыми плечами от внутреннего холода. Мысли мои скакали и путались, возвращались к исходному пункту и вновь скакали, захватывая новые области, а я стоял и прислуши вался к своим мыслям и был, как-бы, в стороне от них, и был, как бы, не их командир.
– Покойники, – объясняли мне мои собственные мысли, – народ неважный. Их зря называли покойники, они скорее беспокойники. За ними надо следить и следить. Спросите любого сторожа из мертвецкой. Вы думаете, он для чего поставлен там? Только для одного: следить, чтобы покойники не расползались. Бывают, в этом смысле, забавные случаи. Один покойник, пока сторож по приказанию начальства мылся в бане, выполз из мертвецкой, заполз в дезинфекционную камеру и съел там кучу белья. Дезинфекторы здорово отлупцевали того покойника, но за испорченное белье им пришлось рассчитываться из собственных карманов. А другой покойник заполз в палату рожениц и так перепугал их, что одна роженица тут же произвела преждевременный выкидыш, а покойник набросился на выкинутый плод и начал его, чавкая, пожирать. А когда одна храбрая сиделка ударила покойника по спине табуреткой, то он укусил эту сиделку за ногу, и она вскоре умерла от заражения трупным ядом. Да, покойники народ неважный, и с ними надо быть начеку.
– Стоп! – сказал я своим собственным мыслям. – Вы говорите чушь. Покойники неподвижны.
– Хорошо, – сказали мне мои собственные мысли, – войди тогда в свою комнату, где находится, как ты говоришь, неподвижный покойник.
Неожиданное упрямство заговорило во мне.
– И войду! – сказал я решительно своим собственным мыслям.
– Попробуй! – насмешливо сказали мне мои собственные мысли.
Эта насмешливость окончательно взбесила меня. Я схватил крокетный молоток и кинулся к двери.
– Подожди! – закричали мне мои собственные мысли. Но я уже повернул ключ и распахнул дверь.
Старуха лежала у порога, уткнувшись лицом в пол. С поднятым крокетным молотком я стоял наготове. Старуха не шевелилась.
Озноб прошел, и мысли мои текли ясно и четко. Я был командиром их.
– Раньше всего, закрыть дверь! – скомандовал я сам себе.
Я вынул ключ с наружной стороны двери и вставил его с внутренней. Я сделал это левой рукой, а в правой я держал крокетный молоток и все время не спускал со старухи глаз. Я запер дверь на ключ и, осторожно переступив через старуху, вышел на середину комнаты.
– Теперь мы с тобой рассчитаемся, – сказал я. У меня возник план, к которому обыкновенно прибегают убийцы из уголовных романов и газетных проишествий; я просто хотел запрятать старуху в чемодан, отвезти за город и опустить в болото. Я знал одно такое место.
Чемодан стоял у меня под кушеткой. Я вытащил его и открыл. В нем находились какие-то вещи: несколько книг, старая фетровая шляпа и рваное белье. Я выложил все это на кушетку.
В это время громко хлопнула наружная дверь, и мне показалось, что старуха вздрогнула.
Я моментально вскочил и схватил крокетный молоток.
Старуха лежит спокойно. Я стою и прислушиваюсь. Это вернулся машинист, я слышу, как он ходит у себя по комнате. Вот он идет по коридору на кухню. Если Марья Васильевна расскажет ему о моем сумашествии, это будет нехорошо. Чертовщина какая! Надо и мне пойти на кухню и своим видом успокоить их.
Я опять перешагнул через старуху, поставил молоток возле самой двери, чтобы, вернувшись обратно, я бы мог, не входя еще в комнату, иметь молоток в руках, и вышел в коридор. Из кухни неслись голоса, но слов не было слышно. Я прикрыл за собой дверь в свою комнату и осторожно пошел на кухню: мне хотелось узнать, о чем говорит Марья Васильевна с машинистом. Коридор я прошел быстро, а около кухни замедлил шаги. Говорил машинист, по-видимому, он рассказывал что-то, случившееся с ним на работе.
Я вошел. Машинист стоял с полотенцем в руках и говорил, а Марья Васильевна сидела на табурете и слушала. Увидя меня, машинист махнул мне рукой.
– Здравствуйте, здравствуйте, Матвей Филиппович, – сказал я ему и прошел в ванную комнату. Пока все было спокойно. Марья Васильевна привыкла к моим странностям и этот последний случай могла уже и забыть.
Вдруг меня осенило: я не запер дверь. А что, если старуха выползет из комнаты?
Я кинулся обратно, но во-время спохватился и, чтобы не испугать жильцов, прошел через кухню спокойными шагами.
Марья Васильевна стучала пальцем по кухонному столу и говорила машинисту:
– Ждорово! Вот это ждорово! Я бы тоже швиштела!
С замирающим сердцем я вышел в коридор, и тут же, чуть не бегом, пустился к своей комнате.
Снаружи все было спокойно. Я подошел к двери, и приотворив ее, заглянул в комнату. Старуха по-прежнему спокойно лежала, уткнувшись лицом в пол. Крокетный молоток стоял у двери на прежнем месте. Я взял его, вошел в комнату и запер за собой дверь на ключ. Да, в комнате определенно пахло трупом. Я перешагнул через старуху, подошел к окну и сел в кресло. Только бы мне не стало дурно от этого, пока еще хоть и слабого, но все-таки уже нестерпимого запаха. Я закурил трубку. Меня подташнивало, и немного болел живот.
Ну что же я так сижу? Надо действовать скорее, пока эта старуха окончательно не протухла. Но, во всяком случае, в чемодан ее надо запихать осторожно, потому что как раз тут-то она и может тяпнуть меня за палец. А потом умирать от трупного заражения – благодарю покорно!
– Эге! – воскликнул я вдруг. А интересуюсь я: чем вы меня укусите? Зубки-то ваши вон где!
Я перегнулся в кресле и посмотрел в угол, по ту сторону окна, где, по моим расчетам, должна была находиться вставная челюсть старухи. Но челюсти там не было. Я задумался: может быть мертвая старуха ползала у меня по комнате, ища свои зубы? Может быть, даже нашла их и вставила себе обратно в рот?
Я взял крокетный молоток и пошарил им в углу. Нет, челюсть пропала. Тогда я вынул из камода толстую байковую простыню и подошел к старухе. Крокетный молоток я держал наготове в правой руке, а в левой я держал байковую простыню.
Брезгливый страх к себе вызывала эта мертвая старуха. Я приподнял молотком ее голову: рот был открыт, глаза закатились кверху, а по всему подбородку, куда я ударил ее сапогом, расползлось большое темное пятно. Я заглянул старухе в рот, нет, она не нашла свою челюсть. Я опустил голову. Голова упала и стукнулась об пол.
Тогда я расстелил на полу байковую простыню и подтянул ее к самой старухе. Потом ногой и крокетным молотком я перевернул старуху через левый бок на спину. Теперь она лежала на простыне. Ноги старухи были согнуты в коленях, а кулаки прижаты к плечам. Казалось, что старуха, лежа на спине, как кошка, собирается защищаться от нападающего на нее орла! Скорее, прочь эту падаль!
Я закатал старуху в толстую простыню и поднял ее на руки. Она оказалась легче, чем я думал. Я опустил ее в чемодан и попробовал закрыть крышкой. Тут я ожидал всяких трудностей, но крышка сравнительно легко закрылась. Я щелкнул чемоданными замками и выпрямился.
Чемодан стоит передо мной, с виду вполне благоприятный, как будто в нем лежит белье и книги. Я взял его за ручку и попробовал поднять. Да, он был, конечно, тяжел, но не чрезмерно, я мог вполне донести его до трамвая.
Я посмотрел на часы: двадцать минут шестого. Это хорошо. Я сел в кресло, чтобы немного передохнуть и выкурить трубку.
Видно, сардельки, которые я ел сегодня, были не очень хороши потому что живот мой болел все сильнее. А, может быть, это потому, что я ел их сырыми? А, может быть, боль в животе была и чисто нервной.
Я сижу и курю. И минуты бегут за минутами.
Весеннее солнце светит в окно, и я жмурюсь от его лучей. Вот оно прячется за трубу противостоящего дома, и тень от трубы бежит по крыше: перелетает улицу и ложится мне на лицо. Я вспоминаю, как вчера в это же время я сидел и писал повесть. Вот она: клетчатая бумага и на ней надпись, сделанная мелким почерком: – “Чудотворец был высокого роста.”
Я посмотрел в окно. По улице шел инвалид на механической ноге и громко стучал своей ногой и палкой. Двое рабочих и с ними старуха, держась за бока, хохотали над смешной походкой инвалида.
Я встал. Пора! Пора в путь! Пора отвозить старуху на болото! Мне нужно еще занять деньги у машиниста.
Я вышел в коридор и пошел к его двери.
– Матвей Филиппович, вы дома? – спросил я.
– Дома, – отозвался машинист.
– Тогда, извините, Матвей Филиппович, вы не богаты деньгами? Я послезавтра получу. Не могли бы вы одолжить мне тридцать рублей?
– Мог бы, – сказал машинист. И я слышал, как он звякал ключами, отпирая какой-то ящик. Потом он открыл дверь и протянул мне новую красную тридцатирублевку.
– Большое спасибо, Матвей Филиппович, – сказал я.
– Не стоит, не стоит, – сказал машинист.
Я сунул деньги в карман и вернулся в свою комнату. Чемодан спокойно стоял на прежнем месте.
– Ну теперь в путь, без промедления, – сказал я сам себе.
Я взял чемодан и вышел из комнаты. Марья Васильевна увидела меня с чемоданом и крикнула: – Куда вы?
– К тетке, – сказал я.
– Шкоро приедете? – спросила Марья Васильевна.
– Да,- сказал я. – Мне нужно только отвезти к тетке кое-какое белье. А приеду, может быть, и сегодня.
Я вышел на улицу. До трамвая я дошел благополучно, неся чемодан то в правой, то в левой руке.
В трамвай я влез с передней площадки прицепного вагона и стал махать кондукторше, чтобы она пришла получить за багаж и билет. (Я не хотел передавать единственную тридцатирублевку через весь вагон и не решался оставить чемодан и сам пройти к кондукторше.) Кондукторша пришла ко мне на площадку и заявила, что у нее нет сдачи. На первой же остановке мне пришлось слезть.
Я стоял злой и ждал следующего трамвая. У меня болел живот и слегка дрожали ноги.
И вдруг я увидел мою милую дамочку: она переходила улицу и не смотрела в мою сторону.
Я схватил чемодан и кинулся за ней. Я не знал как ее зовут, и не мог ее окликнуть. Чемодан страшно мешал мне: я держал его перед собой двумя руками и подталкивал его коленями и животом. Милая дамочка шла довольно быстро, и я чувствовал, что мне ее не догнать. Я был весь мокрый от пота и выбивался из сил. Милая дамочка повернула в переулок. Когда я добрался до угла – ее нигде не было.
– Проклятая старуха! – прошипел я, бросая чемодан на землю.
Рукава моей куртки насквозь промокли от пота и липли к рукам. Я сел на чемодан и, вынув носовой платок, вытер им шею и лицо. Двое мальчишек остановились передо мной и стали меня рассматривать. Я сделал спокойное лицо и пристально смотрел на ближайшую подворотню, как бы поджидая кого-то. Мальчишки шептались и показывали на меня пальцами. Дикая злоба душила меня. Ах, напустить бы на них столбняк!
И вот из-за этих паршивых мальчишек я встаю, поднимаю чемодан, подхожу к подворотне и заглядываю туда. Я делаю удивленное лицо, достаю часы и пожимаю плечами. Мальчишки издали наблюдают за мной. Я еще раз пожимаю плечами и заглядываю в подворотню.
– Странно, – говорю я вслух, беру чемодан и тащу его к трамвайной остановке.
На вокзал я приехал без пяти минут семь. Я беру обратный билет до Лисьего Носа и сажусь в поезд.
В вагоне, кроме меня, еще двое: один, как видно, рабочий, он устал и, надвинув кепку на глаза, спит. Другой, еще молодой парень, одет деревенским франтом: под пиджаком у него розовая косоворотка, а из-под кепки торчит курчавый клок. Он курит папироску, всунутую в ярко-зеленый мундштук из пластмассы.
Я ставлю чемодан между скамейками и сажусь. В животе у меня такие рези, что я сжимаю кулаки, чтобы не застонать от боли.
По платформе два милиционера ведут какого-то гражданина в пикет. Он идет, заложив руки за спину и опустив голову.
Поезд трогается. Я смотрю на часы: десять менут восьмого. О, с каким удовольсвием спущу я эту старуху в болото! Жаль только, что я не захватил с собой палку, должно быть, старуху придется подталкивать.
Франт в розовой косоворотке нахально разглядывает меня. Я поворачиваюсь к нему спиной и смотрю в окно.
В моем животе происходят ужасные схватки; тогда я стискиваю зубы, сжимаю кулаки и напрягаю ноги.
Мы проезжаем Ланскую и Новую Деревню. Вон мелькает золотая верхушка Буддийской пагоды, а вон показалось море.
Но тут я вскакиваю и, забыв все вокруг, мелкими шажками бегу в уборную. Безумная волна качает и вертит мое сознание…
Поезд замедляет ход. Мы подъезжаем к Лахте. Я сижу, боясь пошевелиться, чтобы меня не выгнали на остановке из уборной.
– Скорей бы он трогался! Скорей бы он трогался!
Поезд трогается, и я закрываю глаза от наслаждения. О, эти минуты бывают столь же сладки, как мгновения любви!
Все силы мои напряжены, но я знаю, что за этим последует страшный упадок.
Поезд опять останавливается. Это Ольгино. Значит опять эта пытка!
Но теперь это ложные позывы. Холодный пот выступает у меня на лбу, и легкий холодок порхает вокруг моего сердца.
Я поднимаюсь и некоторое время стою, прижавшись головой к стене. Поезд идет, и покачивание вагона мне очень приятно.
Я собираю все свои силы и, пошатывась, выхожу из уборной.
В вагоне нет никого. Рабочий и франт в розовой косоворотке, видно, слезли в Лахте или в Ольгино. Я медленно иду к своему окошку.
И вдруг я останавливаюсь и тупо гляжу перед собой. Чемодана, там где я его оставил, нет. Должно быть, я ошибся окном. Я прыгаю к следующему окошку. Чемодана нет. Я прыгаю назад, вперед, я пробегаю вагон в обе стороны, заглядываю под скамейки, но чемодана нигде нет.
Да разве тут можно сомневаться? Конечно, пока я был в уборной чемодан украли. Это можно было предвидеть!
Я сижу на скамейке с вытаращенными глазами и мне почему-то вспоминается, как у Сакердона Михайловича с треском отскакивала эмаль от раскаленной кастрюли.
– Что же получилось? – спрашиваю я сам себя. – Ну, кто теперь поверит, что я не убивал старуху? Меня сегодня же схватят, тут или в городе на вокзале, как того гражданина, который шел, опустив голову.
Я выхожу на площадку вагона. Поезд подходит к Лисьему носу. Мелькают белые столбики, ограждающие дорогу. Поезд останавливается. Ступеньки моего вагона не доходят до земли. Я соскакиваю и иду к станционному павильону. До поезда, идущего в город еще полчаса. Я иду в лесок, вот кустики можжевельника, за ними меня никто не увидит. Я направляюсь туда. По земле ползет большая зеленая гусеница. Я опускаюсь на колени и трогаю ее пальцами. Она сильно и жилисто складывается несколько раз в одну и в другую сторону.
Я оглядываюсь. Никто меня не видит. Легкий трепет бежит по моей спине.
Я низко склоняю голову и негромко говорю:
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа, ныне и присно и во веки веков. Аминь…
……………………………………………………….
……………………………………………………….
На этом я временно заканчиваю свою рукопись, считая, что она и так уже достаточно затянулась.
Конец мая и первая половина июня
1939 года